Thursday, May 04, 2017

У моря нет ни смысла, ни жалости/ Chekhov, from stories (1888-1890)

Его чтение было похоже на то, как будто он плавал в море среди обломков корабля и, желая спасти себе жизнь, жадно хватался то за один обломок, то за другой!

«Пари» (1888)

[Готовя рассказ для издания А.Ф.Маркса, Чехов изменил заглавие и внес исправления в первые две главы — произвел небольшие сокращения, заменил имена писателей, чьи книги читал студент в заточении (Шекспир, Байрон, Гомер, Вольтер, Гёте), словом «классики»; убрал фразу: «Последнею книгой, которую он прочел, был „Дон-Кихот“ Сервантеса, а предпоследней „В чем моя вера“ гр. Толстого...»]

*
— Я вам не судья, княгиня.
— Не судья? Каким вы тоном говорите, значит, знаете что-то. Скажите!
— Если желаете, то извольте. Только, к сожалению, я не умею говорить и меня не всегда можно понять.
Доктор подумал и начал:
— Ошибок много, но собственно главная из них, по моему мнению, это общий дух, которым... который царил во всех ваших имениях. Видите, я не умею выражаться. То есть главное — это нелюбовь, отвращение к людям, какое чувствовалось положительно во всем. На этом отвращении у вас была построена вся система жизни. Отвращение к человеческому голосу, к лицам, к затылкам, шагам... одним словом, ко всему, что составляет человека. У всех дверей и на лестницах стоят сытые, грубые и ленивые гайдуки в ливреях, чтоб не пускать в дом неприлично одетых людей; в передней стоят стулья с высокими спинками, чтоб во время балов и приемов лакеи не пачкали затылками обоев на стенах; во всех комнатах шаршавые ковры, чтоб не было слышно человеческих шагов; каждого входящего обязательно предупреждают, чтобы он говорил потише и поменьше и чтоб не говорил того, что может дурно повлиять на воображение и нервы. А в вашем кабинете не подают человеку руки и не просят его садиться, точно так, как сейчас вы не подали мне руки и не пригласили сесть...

В Михальцеве у вас живут милостыней три бывших ваших повара, которые ослепли в ваших кухнях от печного жара. Всё, что есть на десятках тысяч ваших десятин здорового, сильного и красивого, всё взято вами и вашими прихлебателями в гайдуки, лакеи, в кучера. Всё это двуногое живьё воспиталось в лакействе, объелось, огрубело, потеряло образ и подобие, одним словом... Молодых медиков, агрономов, учителей, вообще интеллигентных работников, боже мой, отрывают от дела, от честного труда и заставляют из-за куска хлеба участвовать в разных кукольных комедиях, от которых стыдно делается всякому порядочному человеку! Иной молодой человек не прослужит и трех лет, как становится лицемером, подлипалой, ябедником...

Помните, как вы пожелали сами учить мужицких детей? Должно быть, очень хорошо учили, потому что скоро все мальчишки разбежались, так что потом пришлось пороть их и нанимать за деньги, чтоб они ходили к вам. А помните, как вы пожелали собственноручно кормить соской грудных младенцев, матери которых работают в поле? Вы ходили по деревне и плакали, что младенцев этих нет к вашим услугам — все матери брали их с собой в поле. Потом староста приказал матерям по очереди оставлять своих младенцев вам на потеху. Удивительное дело! Все бежали от ваших благодеяний, как мыши от кота! А почему это? Очень просто! Не оттого, что народ у нас невежественный и неблагодарный, как вы объясняли всегда, а оттого, что во всех ваших затеях, извините меня за выражение, не было ни на один грош любви и милосердия! Было одно только желание забавляться живыми куклами и ничего другого... Кто не умеет отличать людей от болонок, тот не должен заниматься благотворением. Уверяю вас, между людьми и болонками — большая разница!

«Княгиня» (1889)

*
«Не ровен час, детей поморозит...» — думает Гусев. — Пошли им, господи, — шепчет он, — ума-разума, чтоб родителей почитали и умней отца-матери не были...

Понимаешь ли, тут на пароходе существуют только первый и третий классы, причем в третьем классе дозволяется ехать одним только мужикам, то есть хамам. Если же ты в пиджаке и хоть издали похож на барина или на буржуа, то изволь ехать в первом классе. Хоть тресни, а выкладывай пятьсот рублей. К чему, спрашиваю, завели вы такой порядок? Уж не хотите ли поднять этим престиж российской интеллигенции? «Нисколько. Не пускаем вас просто потому, что в третьем классе нельзя ехать порядочному человеку: уж очень там скверно и безобразно». Да-с? Благодарю, что так заботитесь о порядочных людях. Но во всяком случае, скверно там или хорошо, а пятисот рублей у меня нет. Казны я не грабил, инородцев не эксплоатировал, контрабандой не занимался, никого не запорол до смерти, а потому судите: имею ли я право восседать в первом классе, а тем паче причислять себя к российской интеллигенции? Но их логикой не проймешь... Пришлось прибегнуть к надувательству. Надел я чуйку и большие сапоги, состроил пьяную хамскую рожу и иду к агенту: «Давай, говорю, ваше высокоблагородие, билетишко...»
…Да, я всегда говорю в лицо правду... Я никого и ничего не боюсь. В этом отношении между мной и вами — разница громадная. Вы люди темные, слепые, забитые, ничего вы не видите, а что видите, того не понимаете... Вам говорят, что ветер с цепи срывается, что вы скоты, печенеги, вы и верите; по шее вас бьют, вы ручку целуете; ограбит вас какое-нибудь животное в енотовой шубе и потом швырнет вам пятиалтынный на чай, а вы: «Пожалуйте, барин, ручку». Парии вы, жалкие люди... Я же другое дело. Я живу сознательно, я всё вижу, как видит орел или ястреб, когда летает над землей, и всё понимаю. Я воплощенный протест. Вижу произвол — протестую, вижу ханжу и лицемера — протестую, вижу торжествующую свинью — протестую. И я непобедим, никакая испанская инквизиция не может заставить меня замолчать. Да... Отрежь мне язык — буду протестовать мимикой, замуравь меня в погреб — буду кричать оттуда так, что за версту будет слышно, или уморю себя голодом, чтоб на их черной совести одним пудом было больше, убей меня — буду являться тенью. Все знакомые говорят мне: «Невыносимейший вы человек, Павел Иваныч!» Горжусь такой репутацией. Прослужил на Дальнем Востоке три года, а оставил после себя память на сто лет: со всеми разругался. Приятели пишут из России: «Не приезжай». А я вот возьму, да на зло и приеду... Да... Вот это жизнь, я понимаю. Это можно назвать жизнью.

Качки нет, тихо, но зато душно и жарко, как в бане; не только говорить, но даже слушать трудно. Гусев обнял колени, положил на них голову и думает о родной стороне. Боже мой, в такую духоту какое наслаждение думать о снеге и холоде! Едешь на санях; вдруг лошади испугались чего-то и понесли...

Как, по-твоему, Гусев? — спрашивает после некоторого молчания солдат с повязкой. — Будет он в царстве небесном или нет?
— Про кого ты?
— Про Павла Иваныча.
— Будет... мучился долго. И то взять, из духовного звания, а у попов родни много. Замолят.

У моря нет ни смысла, ни жалости. Будь пароход поменьше и сделан не из толстого железа, волны разбили бы его без всякого сожаления и сожрали бы всех людей, не разбирая святых и грешных. У парохода тоже бессмысленное и жестокое выражение. Это носатое чудовище прет вперед и режет на своем пути миллионы волн; оно не боится ни потемок, ни ветра, ни пространства, ни одиночества, ему всё нипочем, и если бы у океана были свои люди, то оно, чудовище, давило бы их, не разбирая тоже святых и грешных.

«Гусев» (1890)

*«Гусев» — первый рассказ, появившийся в печати после возвращения Чехова из поездки на Сахалин. «Буренин поручил мне написать тебе, что он ждет от тебя рассказа в рождественский № „Нов<ого> вр<емени>“ „из далеких чуждых стран“», — писал 13 декабря 1890 г. Ал. П. Чехов брату (Письма Ал. Чехова, стр. 237).

17 декабря Чехов сообщил Суворину: «Милый мой, сейчас я телеграфировал, что рассказ будет. У меня есть подходящий рассказ, но он длинен и узок, как сколопендра, его нужно маленько почистить и переписать. Пришлю непременно, ибо я теперь человек, который не ленивый и трудящийся». 23 декабря рассказ был отослан в «Новое время». «Посылаю Вам рассказ, — писал Чехов Суворину. — <...> Так как рассказ зачат был на острове Цейлоне, то, буде пожелаете, можете для шика написать внизу. Коломбо, 12 ноября».

В рассказе отразились некоторые впечатления Чехова в дни путешествия: «По пути в Сингапур бросили в море двух покойников. Когда глядишь, как мертвый человек, завороченный в парусину, летит, кувыркаясь, в воду, и когда вспоминаешь, что до дна несколько верст, то становится страшно и почему-то начинает казаться, что сам умрешь и будешь брошен в море» (письмо Суворину от 9 декабря 1890 г.). М. П. Чехов вспоминал рассказ брата о его купании в Индийском океане. «С кормы парохода был спущен конец. Антон Павлович бросился с носа на всем ходу судна и должен был ухватиться за этот конец. Когда он был уже в воде, то собственными глазами увидел рыб-лоцманов и приближающуюся к ним акулу („Гусев“)» (Вокруг Чехова, стр. 232).

Однако главным толчком к написанию рассказа послужили впечатления и мысли, вынесенные Чеховым из поездки по Сахалину. О сахалинском происхождении идей и образов, воплощенных в «Гусеве», можно судить, сопоставляя рассказ с «Островом Сахалином», появившимся на три года позднее. Так, образ Гусева в важнейших чертах совпадает с обликом невымышленного героя VI главы «Острова Сахалина» — каторжного Егора, с которым Чехов познакомился на острове. Судьба русского крестьянина, оторванного от родины и занесенного по чужой воле на Сахалин, близко заинтересовала писателя. По просьбе Чехова сахалинский чиновник Д. О. Булгаревич записал и 22 октября 1890 года выслал ему рассказ Егора о своей жизни; получил его Чехов как раз ко времени работы над «Гусевым» (Летопись, стр. 280—281). Чехов ввел в речи героя своего рассказа некоторые подробности, услышанные им от Егора и записанные затем Булгаревичем (так, Егор говорит о переезде по морю в трюме парохода — «думали, что это рыба качает под низом, ворочает пароход» и др.). Много совпадающих моментов в судьбе и, главное, в психологии Гусева и Егора — трагическая исковерканность их жизней; умение приноравливаться к любым обстоятельствам; добродушное и безропотное смирение (см.: В. Б. Катаев. Автор в «Острове Сахалине» и в рассказе «Гусев». — В сб.: В творческой лаборатории Чехова. М., 1974, стр. 247—252).

Related Posts Plugin for WordPress, Blogger...